...Юрий Николаевич Тынянов Вопрос о Тютчеве Тютчевская годовщина застает вопрос о Тютчеве, о его изучении – открытым. Легко, конечно, счесть все его искусство «эманацией его личности» и искать в его биографии, биографии знаменитого острослова, тонкого мыслителя, разгадки всей его лирики, но здесь-то и встречают нас знаменитые формулы: «тайна Тютчева» и «великий незнакомец». (Таким же, впрочем, «великим незнакомцем» будет любая личность, поставленная во главу угла при разрешении вопроса об искусстве.) Легче счесть его поэзию, и по-видимому, по праву, «поэзией мысли» и, не смущаясь тем, что это «стихи», попытаться разрушить их в общепонятную философскую прозу (такие попытки очень легко удаются и почти не стоят труда); затем можно их скомпоновать в философскую систему, и в результате получится «космическое сознание Тютчева», быть может, недаром иногда имеющее своим вторым заглавием: «чудесные вымыслы». Это тем более как будто оправданно, что и впрямь стихи Тютчева являются как бы ответами на совершенно реальные философские и политические вопросы эпохи. Тогда стихотворение «Безумие», например, явилось бы вполне точным ответом на один из частых вопросов романтической философии: может ли быть дано мистическое познание природы не только во сне, но и в безумии (Тик, Шубарт, Кернер и др.) и т.д. и т.д. Но уже Ив. Аксаков протестовал против этого простого оперирования «тютчевской мыслью»: «У него не то что мыслящая поэзия,– а поэтическая мысль<...> От этого внешняя художественная форма не является у него надетою на мысль, как перчатка на руку, а срослась с нею, как покров кожи с телом, сотворена вместе и одновременно, одним процессом: это сама плоть мысли». Здесь хотя и не особенно убедителен термин «внешняя художественная форма» и образ «кожа на теле», но очень убедителен отрицаемый подход к «мысли» и «стиху» как к руке и перчатке. Философская и политическая мысль должны быть здесь осознаны как темы, и, конечно, функция их в лирике совсем иная, нежели в прозе. Вот почему, хотя и несомненно, что они являлись значащим элементом в поэзии Тютчева, вовсе не несомненен характер этого значения, а стало быть, и незаконно отвлекать их изучение от общего литературного, стало быть, необходимо учитывать их функциональную роль. Нет темы вне стиха, так же как нет образа вне лексики. Наивный же подход к стиху как к перчатке, а к мысли – как к руке, при котором упускалась из виду функция того и другого в лирике как особом виде искусства, привели в изучении Тютчева к тупику мистических «тайн» и «чудесных вымыслов». То же направление изучения привело к не совсем ликвидированной и теперь легенде об историческом «одиночестве» Тютчева. На смену «тайнам» должен встать вопрос о лирике Тютчева как явлении литературном. И первый этап его – восстановление исторической перспективы. 2 Историческая перспектива оказывается в отношении Тютчева изломанной, неровной. Особый характер литературной деятельности– перерывы в печатании; глубокие и длительные перерывы интереса к нему, «забвения» и толчками идущие «воскрешения». И здесь нельзя, конечно, объяснять всего «непониманием» публики; ведь даже Достоевский писал Майкову в 1856 г.: «Скажу вам по секрету, по большому секрету: Тютчев очень замечателен; но... и т.д. Впрочем, многие из его стихов превосходны». И, конечно, эти «но» и «впрочем» имели свой смысл у современников, но понять его можно, только установив характерные черты тютчевской лирики. В первой половине XIX века грандиозная и жестокая борьба за формы, шедшая в XVIII веке, сменяется более медленной выработкой их и разложением, идущими часто ощупью. Но жанр в такие периоды смены не лежит наготове – его следует впервые создать – начинается мучительный период его нащупывания. <...> 3 Начало литературной деятельности Тютчева и представляет собою искание лирического жанра. При этом характерно, что Тютчев в 20-х годах обходит главенствующее течение и, как Жуковский за двадцать лет до него, обращается к монументальным дидактическим формам, имеющим к тому времени архаистический характер как жанры. <...> Этот источник жанра был характерен для ученика Раича. Раич – любопытная фигура в тогдашнем лирическом разброде. Он стремится к выработке особого поэтического языка: объединению ломоносовского стиля с итальянской эвфонией , он «усовершенствует слог своих учеников вводом латинских грамматических форм. И эти принципы его теории не должны быть забыты при анализе приемов Тютчева. Требование особой «гармонии» (в этом слове часто скрывается определение ритмо-синтактического строя), особые метрические искания, основанные на изучении итальянской поэзии, способствуют возникновению названия особой «итальянской школы»– Раич, Туманский, Ознобишин. <...> И, конечно, приемы Тютчева выработались в этой «итальянской школе». Достаточно сравнить стихотворение Раича «Вечер в Одессе», написанное в 1823 г. и напечатанное в «Северной лире» на 1827 год, чтобы сразу убедиться в том, что тютчевские приемы были результатом долгих литературных изучений. Вечер в Одессе На море легкий лег туман, Повеяла прохлада с брега – Очарованье южных стран, И дышит сладострастна нега. Подумаешь – там каждый раз, Как Геспер в небе засияет, Киприда из шелковых влас Жемчужну пену выжимает. И, улыбаяся, она Любовью огненною пышет, И вся окрестная страна Божественною негой дышит. Здесь, в этом стихотворении Раича, уже предсказана трехчастная краткость многих тютчевских пьес и разрешение двух строф в третьей, представляющей определенную ритмико-синтаксическую конструкцию. Ср. с последней строфой у Раича тютчевскую строфу: И всю природу, как туман, Дремота жаркая объемлет, И сам теперь великий Пан В пещере нимф покойно дремлет. Здесь совпадает и излюбленная стилистическая особенность Тютчева: «Подумаешь –» ср.: «Ты скажешь: ветреная Геба», «Ты скажешь: ангельская лира»; совпадают и обычные для Тютчева лексически-изысканные имена: Геспер, Киприда. Но для Раича были характерны и другие искания – искания жанра. И здесь любопытны его отношения к дидактической поэзии – той, с которой начинает Тютчев. Дидактическая (или, как называет ее Раич, догматическая) поэма неприемлема для него своей обширностью. Но вместе с тем его привлекает «мифология древних», дававшая пищу догматической поэме (мы обречены на «искание бесчисленных оттенков – им стоило только олицетворить его – и читатель видел пред собой дышащие образы – «spirantia signa»), его привлекает сходство дидактика с оратором: «подобно оратору, поражающему противника доводами, всегда постепенными, дидактик от начал простых, обыкновенных, переходит к исследованиям сложным, утонченным, почерпнутым из глубоких наблюдений, и нечувствительно возвышает до них читателя. Так ветер, касаясь Еоловой арфы, начинает прелюдиею, которая, кажется, мало обещает слуху; но, усиливая дыхание, он вливает в нее душу и по временам извлекает из струны ее красноречивую мелодию, потрясающую весь состав нашего сердца». И Раич надеется, что «догматическая» поэзия испытывает новый расцвет: «если бы явился ее преобразователь и дал ей другую форму, другой ход, тогда, вероятно, она явилась бы в новом блеске и величии, достойном поэзии». Ссылка на философские, «догматические» поэмы в прозе Платона указывает еще яснее, что дело идет о философской лирике. Если вспомнить, что к этому времени относится начальная работа ряда философов-поэтов: Шевырева, Хомякова, Тютчева, Веневитинова,– то статья получает конкретный характер. Эта философская лирика получала совершенно особенное значение при исчерпанности лирических жанров, наметившейся уже в половине 20-х годов. Свежий материал для поэзии освежал ее саму. Вот почему общие надежды возлагаются на Шевырева-лирика. В философской лирике, разрабатывавшей новый материал, открывались новые стороны поэтического слова – «новый язык» и «оттенки метафизики» (слова Пушкина о Баратынском). 4 Первые опыты Тютчева являются, таким образом, попытками удержать монументальные формы «догматической поэмы» и «философского послания». Но монументальные формы XVIII века разлагались давно, и уже державинская поэзия есть разложение их. Тютчев пытается найти выход в меньших (и младших) жанрах – в послании пушкинского стиля (послание к А. В. Шереметеву), в песне в духе Раича, но недолго на этих паллиативах задерживается: слишком сильна в нем струя, идущая от монументального стиля XVIII века. И Тютчев находит этот выход в художественной форме фрагмента. Все современные критики отмечают краткость его стихотворений: «Все эти стихотворения очень коротки, а между тем ни к одному из них решительно нечего прибавить» (Некрасов); «Самые короткие стихотворения г. Тютчева почти всегда самые удачные» (Тургенев). Фрагмент как художественная форма был осознан на Западе главным образом романтиками и канонизован Гейне<...> Нет дня, чтобы душа не ныла, Не изнывала б о былом, Искала слов, не находила, И сохла, сохла с каждым днем,– Как тот, кто жгучею тоскою Томился по краю родном И вдруг узнал бы, что волною Он схоронен на дне морском. ___________ Как ни тяжел последний час – Та непонятная для нас Истома смертного страданья,– Но для души еще страшней Следить, как вымирают в ней Все лучшие воспоминанья... Я нарочно взял резкий пример тютчевских «записок». Фрагмент как средство конструкции был осознан тонко и Пушкиным; но «отрывок» или «пропуск» Пушкина был «недоконченностью» большого целого. Здесь же он становится определяющим художественным принципом. И то, что сказывается в «записках» Тютчева, то лежит и вообще в основе его лирики. Монументальные формы «догматической» поэмы разрушены, и в результате дан противоположный жанр «догматического фрагмента». «Сфера предмета слишком пространная» сужена здесь до минимума, и слова, теряющиеся в огромном пространстве поэмы, приобретают необычайную значительность в маленьком пространстве фрагмента. Одна метафора, одно сравнение заполняют все стихотворение. (Вернее, все стихотворение является одним сложным образом.) Фрагментарность стала основой для совершенно невозможных ранее стилистических и конструктивных явлений; таковы начала стихотворений: И, распростясь с тревогою житейской И чувства нет в твоих очах И вот в рядах отечественной рати И тихими последними шагами И гроб опущен уж в могилу И ты стоял – перед тобой Россия и т.д. Эта фрагментарность сказывается и в том, что стихотворения Тютчева как бы «написаны на случай». Фрагмент узаконяет как бы внелитературные моменты; «отрывок», «записка» – литературно не признаны, но зато и свободны. («Небрежность» Тютчева – литературна.) Таковы тонкие средства стилистической фрагментарности: Весь день она лежала в забытьи. Это «она» почти столь же фрагментарно, как и приведенное: И, распростясь с тревогою житейской. И здесь, в интимной лирике, фрагментарность ведет тоже к усилению, динамизации, как и в лирике витийственной. Вместе с тем «фрагмент» у Тютчева закончен. У него поразительная планомерность построения. Каждый образ усилен тем, что сперва дан противоположный, что он выступает вторым членом антитезы, и здесь виден ученик Раича, который советует начинать «догматическую» поэму «прелюдией», чтобы «нечувствительно возвысить до нее читателя»: Люблю глаза твои, мой друг Но есть сильней очарованье Душа хотела б быть звездой, Но не тогда, как с неба полуночи Но днем Есть близнецы Но есть других два близнеца Пускай орел за облаками Но нет завиднее удела, О, лебедь чистый, твоего. И столь же планомерно отчеканивает Тютчев антитезу в строфическом построении (Ср. «Люблю глаза твои, мой друг...»: I строфа – мжмжм; II строфа – жмжмж; «Душа хотела б быть звездой...»: I строфа – мжжм; II строфа – жммж и т.д.). Сложность тютчевской строфики (ср. десятистишные строфы в стихотворении «Кончен пир...») превосходит в этом отношении всех русских лириков XIX века и восходит к западным образцам <...>. Вот эта строгость фрагмента была одной из причин холодности современников; они чувствовали здесь некоторый холод «догматической» поэзии. «Конечно, есть причина, почему они (произведения Тютчева. – Ю. Т.) не имели успеха,– пишет Страхов.– В них ясно, что поэт не отдается вольно своему вдохновению и своему стиху. Чудесный язык не довольно певуч и свободен, поэтическая мысль, хотя и яркая и грандиозная, не рвется безотчетно и потому не подмывает слушателя. Но это полное обладание собою, эта законченность мысли и формы не исключают поэзии Дидактична самая природа у Тютчева, ее аллегоричность, против которой восстал Фет и которая всегда заставляет за образами природы искать другой ряд. Нет-нет, и покажется тога дидактика-полемиста с его внушительными ораторскими жестами. Характерны такие зачины: Не то, что мните вы, природа: Не слепок, не бездушный лик. Нет, мера есть долготерпенью Учительны такие строки: На месяц взглянь Молчи, скрывайся и таи Смотри, как на речном просторе и т.д. Дидактичны тютчевские «наводящие вопросы» и полувопросы с интонацией беседы: Но который век белеет Там, на высях снеговых? Но видите ль? Собравшися в дорогу и т.д. «Цицерон» весь выдержан в ораторской конструкции («уступление» ломоносовской риторики) – тезис противника – и возражение: Так!.. но прощаясь с римской славой. (Здесь – корень тех прозаически-полемических приемов, которые с особою силою сказываются в его политической лирике: Да, стенка есть – стена большая,– И вас не трудно к ней прижать, Да польза-то для них какая? Вот, вот что трудно угадать. («Славянам». [«Они кричат, они ж грозятся... ) и в которых Тютчев, идущий от XVIII века, ближе, чем кто-либо, к Некрасову.) Но эта же планомерность конструкции делает маленькую форму чрезвычайно сильной. Монументальные формы XVIII века разложились, и продукт этого разложения–тютчевский фрагмент. Словно на огромные державинские формы наложено уменьшительное стекло, ода стала микроскопической, сосредоточив свою силу на маленьком пространстве: «Видение» («Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья...»), «Сны» («Как океан объемлет шар земной...»), «Цицерон» и т.д.–все это микроскопические оды . <...> Зато характерно, что стиховые афоризмы Тютчева всегда вески. 5 Фрагментарность, малая форма, сужающая поле зрения, необычайно усиляет все стилистические ее особенности. И прежде всего, словарный, лексический колорит. Слово важно в поэзии (да и в жизни) не только своим значением. Иногда мы даже как бы забываем значение слова, вслушиваясь в его лексическую окраску. Тютчев вырабатывает особый язык, изысканно архаистический. Нет сомнения, что архаизм был осознанной принадлежностью его стиля. Он употребляет то «фонтан», то «водомет». Вместе с тем пародическое использование высокого стиля в XIX веке не могло не оставить следа на употреблении архаизмов, и Тютчев отлично учитывал при случае этот пародический оттенок: Пушек гром и мусикия! («Современное») Здесь Тютчев иронию подчеркивает архаизмом; и вместе с тем он же пишет: И стройный мусикийский шорох. На фоне Пушкина Тютчев был архаистом не только по своим литературным традициям, но и по языку, причем нужно принимать во внимание густоту и силу его лексической окраски на небольшом пространстве его форм. И этот колорит Тютчева обладает силой, усваивающей ему инородные явления; с необычайной свободой Тютчев использует варваризмы в высоком стиле, несмотря на то что употребление варваризмов в стихе было традиционно ироническое: Иным достался от природы Инстинкт пророчески-слепой. В политических стихотворениях лексика (как и остальные элементы стиля) у Тютчева нарочито прозаическая, «газетная»: Славянское самосознанье, Как божья кара, их страшит! От дидактика-оратора к публицисту-полемисту – переход естественный. И здесь, говоря о лексике Тютчева, следует сделать особое предостережение: у нас нет еще его авторитетного издания. Его изысканная, а иногда и чрезмерно резкая архаистическая лексика и метр, обходящий «канонический», пугали и современников и ближайшие поколения. Поэтому все существующие издания Тютчева сглаживают его лексику и метр. 6 Но не только в своем лексическом колорите, а и по стилю Тютчев отправляется от XVIII века (преимущественно в державинском преломлении). Тютчев охотно пользуется перифразой: Металл содрогнулся, тобой оживлен ___________ Пернатых песнь по роще раздалася ___________ Высокий дуб, перунами сраженный День, земнородных оживленье. Последняя перифраза наиболее характерна, ибо кроме того она и сложное прилагательное, что также является архаистическим средством стиля. Любопытно, как применяет его Тютчев при переводах – там, где в подлиннике вовсе их нет. «Животворный, миротворный, громокипящий» – все это архаистические черты стиля, общие всем одописцам XVIII века, в особенности же Державину. Столь же архаистичны двойные прилагательные. Здесь Тютчев является – через Раича – верным и близким учеником Державина. Ср. у Державина: 1) «вот красно-розово вино!», «на сребро-розовых конях»; 2) «священно-вдохновенна дева», «цветоблаговонна Флора» и др. <...> Тютчев еще усовершенствовал этот прием, не только сливая близкие слова, но соединяя слова, как бы безразличные по отношению друг к другу, логически не связанные, а то и слова, противоречащие друг другу: длань незримо-роковая опально-мировое племя От жизни мирно-боевой ___________ С того блаженно-рокового дня. Он связывает их и по звуковому принципу: На веждах, томно-озаренных Пророчески-прощальный глас Что-то радостно-родное В те дни кроваво-роковые. Все эти особенности подчеркнуты в замечательной строке: Дымно-легко, мглисто-лилейно. Необычайно сильно действует это соединение на смысл слов, тесно сплетающихся между собою, дающих неожиданные оттенки. Имя Державина, конечно, должно быть особо выделено в вопросе о Тютчеве. Державин – это была та монументальная форма философской лирики, от которой он отправляется. И это сказывается во многих конкретных неслучайных совпадениях. «Бессонница», «Сижу, задумчив и один...» – полны чисто державинских образов. (Ср. «На смерть кн. Мещерского», «Река времен в своем стремленьи...» и т.д.) У них общие интонации, общие зачины; ср. державинское: Что так смущаешься, волнуешь, Бессмертная душа моя? Отколе пламенны желанья? Отколь тоска и грусть твоя? («Тоска души») с тютчевским: О, вещая душа моя! О, сердце, полное тревоги. Излюбленные у Тютчева образы: Изнемогло движенье, труд уснул. Утихло вкруг тебя молчанье И тень нахмурилась темней. тоже восходят к державинским: Заглохнул стон болотна дна. Замолкло леса бушеванье, Затихла тише тишина. Ночная тьма темнее стала, в свою очередь восходящая к словесному развитию образа у Ломоносова: Долы скрыты далиной тца отечества отец. <...>Образ: Уж звезды светлые взошли И тяготеющий над нами Небесный свод приподняли Своими влажными главами – несомненная реализация образа XVIII века: чела звезд. Так же как оживление традиционного образа XVIII века – колесница мирозданья – дана в стихах: Живая колесница мирозданья Открыто катится в святилище небес. Тютчев – предельное разложение монументальных форм; и одновременно Тютчев – необычайное усиление монументального стиля. Мы отошли, отходим от фрагментарных форм. Мы движемся вновь к созданию форм грандиозных – и в этом смысле мы ближе к XVIII веку, чем к медленному веку малой лирической формы – XIX-му. Но Тютчев – последний этап витийственной «догматической» лирики XVIII века. Его лирика приучает к монументальному стилю в малых формах. (Тынянов Ю.Н. Вопрос о Тютчев